" Однажды - сидя на берегу Океана Вечности..."

 

 

Что христианство принесло в мир?

4. СЛЕЗНЫЙ ДАР

 

 Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который облекает нас снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей-нибудь» («После грозы»). Ощущение того, что «два мира есть у человека: один — который нас творил; другой — который мы от века творим по мере наших сил» (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности), свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».

Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке «метанойя»-перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: «Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас»» [Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17])[1].

Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее железно определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит — какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времен, замкнется во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…

О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую меня от засилия моего греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно чисто бытовое, другое – духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошел монах в город…». А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются труженицы панели. В круге же последних предметом профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: «мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка – так это кому ж красы недоставало!  А ты вот попробуй монаха соблазнить – тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!».

Второе же обстоятельство, без знания которого нижеприведенные истории не будут понятны, состоит в том, что когда лукавый[2] подталкивает человека ко греху, он влагает в нашу голову дискетку с незатейливым файликом: «Ну, разок-то можно! Ну, согрешишь, а потом покаешься! Ты же слышал, что Бог милосерден, он простит!». После же греха тот же «собеседник» ловко меняет дискету и теперь с нее считывается уже иная мыслишка: «Ну все, парень, доигрался! Какой теперь из тебя монах (священник, семинарист, христианин…). Ты знаешь, что за этот грех на Суде с тобой будет?! Ты же знаешь, что Судия справедлив и правосуден! Так что там у тебя шансов никаких! Поэтому, знаешь, семь бед - один ответ. Давай еще  разок! И вообще оставайся в миру, живи как все. В будущей жизни ничего хорошего тебя уже не ждет, так ты хотя бы здесь поживи как люди!”…

На строгом языке Святых Отцов это выражается предостережением: “Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким»[3]; «Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив, и что Он скорое прощение подает сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдем, что по совершении греха, они представляют нам Бога праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех; а второе. чтобы погрузить нас в отчаяние»[4]. Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием суде, а уже если грех произошел, “если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали»[5].

Дело в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии падшести. Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф. Зелинского, «отчаяние – это  интеллектуальная смерть»[6].

Этому параличу нельзя поддаваться. «Доходят те, кто после каждого поражения встают и идут дальше. Подвиг именно в этом и состоит - никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, по пути. А когда дойдешь до цели - падешь на колени перед Спасителем и скажешь: Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен - а все-таки я пришел к Тебе, а не к кому-нибудь другому» (митр. Антоний (Блум). О свободе и призвании человека).

 И вот для того, чтобы растождествить себя и свой грех, надо восстать против отчаяния. В церковном лексиконе «отчаяние» оказывается антонимом «покаяния» («Покаяние есть отвержение отчаяния»[7]). Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать свое будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния. И в этом случае полезна память о Божием милосердии: «Мысль о милосердии Божием принимай только тогда, когда видишь, что вовлекаешься во глубину отчаяния»[8].

Теперь будут понятны краткие монашеские повествования: «Два брата, будучи побеждены блудною похотию, пошли и взяли с собою женщин. После же стали говорить друг другу: что пользы для нас в том, что мы, оставив ангельский чин, пали в эту нечистоту, и потом должны будем идти в огонь и мучение? Пойдем в пустыню. Пришедши в нее, они просили отцев назначить им покаяние, исповедав им то, что они сделали. Старцы заключили их на год, и обоим по-ровному давались хлеб и вода. Братья были одинаковы по виду. Когда исполнилось время покаяния, они вышли из заключения, - и отцы увидели одного из них печальным и совершенно бледным, а другого - с веселым и светлым лицем, - и подивились сему, ибо братья принимали пищу поровну. Посему спросили они печального брата: какими мыслями ты был занят в келье своей? - Я думал, отвечал он, о том зле, которое я сделал, и о муке, в которую я должен идти, - и от страха прильпе кость моя плоти моей (Псал. 101, 6). Спросили они и другого: а ты о чем размышлял в келье своей? Он отвечал: я благодарил Бога, что Он исторг меня от нечистоты мира сего и от блудного мучения, и возвратил меня к этому ангельскому житию, - и помня о Боге, я радовался. Старцы сказали: покаяние того и другого - равно пред Богом»[9].

Вторая история была такой: Брат пошел набрать воды в реке и встретил женщину, стирающую одежду, и случилось ему пасть с нею. Сделав же грех, и набрав воды, пошел в келлию. Бесы же, приступая и воздвигая помыслы, опечаливали его (слав.: оскорбляху его), говоря: "Куда ты идешь? Нет тебе спасения! Зачем мира лишаешь себя?" Познав же брат, что они хотят совершенно его погубить, сказал помыслам: "Откуда вы пришли ко мне и опечаливаете меня, чтобы я отчаялся? Не согрешил я, - и снова сказал: - Не согрешил". Войдя же в келию свою, безмолствовал, как и прежде. Бог же открыл одному старцу, соседу его, что такой-то брат, пав, победил. Этот старец пришел к нему и говорит: "Как ты пребываешь?" Он же говорит: "Хорошо, отче". И снова говорит ему старец: "Не было ли у тебя скорби о чем-либо в эти дни?". Говорит ему: "Ни о чем". И сказал ему старец: "Открыл мне Бог, что ты, пав, победил". Тогда брат рассказал ему все случившееся с ним. И старец сказал ему: "Воистину, брат, рассуждение твое сокрушило всю силу вражию" (Пролог, 21 мая).

Третий рассказ передает Вл. Соловьев: В Нитрийской пустыне спасались два отшельника. Пещеры их были в недалёком расстоянии, но они никогда не разговаривали между собой, разве только псалмами иногда перекликаются. Так провели они много лет и слава их стала распространяться по Египту и по окрестным странам. И вот однажды удалось диаволу вложить им в душу, обоим зараз, одно намерение, и они, не говоря друг другу ни слова, забрали свою работу - корзинки и подстилки из пальмовых листьев и ветвей - и отправились вместе в Александрию. Там они продали свою работу и затем три дня и три ночи кутили с пьяницами и блудницами, после чего пошли обратно в свою пустыню. Один из них горько рыдал и сокрушался: - Погиб я теперь совсем, окаянный! Такого неистовства, такой скверны ничем не замолишь. Пропали теперь даром все мои посты, и бдения, и молитвы - зараз всё безвозвратно погубил. А другой с ним идёт и радостным голосом псалмы распевает. - Да что ты, обезумел, что ли? - А что? - Да что ж ты не сокрушаешься? - А о чём мне сокрушаться? - Как! А Александрия? - Что ж Александрия? Слава Всевышнему, хранящему сей знаменитый и благочестивый град! - Да мы-то что делали в Александрии? - Известно, что делали: корзины продавали, святому Марку поклонились, прочие храмы посещали, в палаты к благочестивому градоправителю заходили, с монахолюбивою донною Леониллою беседовали... - Да ночевали-то мы разве не в блудилище? - Храни Бог! Вечер и ночь провели мы на патриаршем дворе. - Святые мученики! Он лишился рассудка... Да вином-то мы где упивались? - Вина и яств кушали мы от патриаршей трапезы по случаю праздника Введения во храм Пресвятыя Богородицы. - Несчастный! А целовался-то с нами кто, чтобы о горшем умолчать? - А лобзанием святым почтил нас на расставании отец отцов, блаженнейший архиепископ великого града Александрии и всего Египта, Ливии же и Пентаполя и судия вселенной, Кир-Тимофей, со всеми отцами и братьями его богоизбранного клира. - Да ты что, насмехаешься, что ли, надо мной? Или за вчерашние мерзости в тебя сам диавол вселился? С блудницами скверными целовался ты, окаянный! - Ну, не знаю, в кого вселился диавол: в меня ли, когда я радуюсь дарам Божиим и благоволению к нам мужей священноначальных и хвалю Создателя вместе со всею тварью, или в тебя, когда ты здесь беснуешься и дом блаженнейшего отца нашего и пастыря называешь блудилищем, а его самого и боголюбезный клир его - позоришь, яко бы сущих блудниц. - Ах ты еретик! Ариево отродье! Аполлинария мерзкого всеклятые уста! И сокрушавшийся о своём грехопадении отшельник бросился на своего товарища и стал изо всех сил его бить. После этого они молча пошли к своим пещерам. Один всю ночь убивался, оглашая пустыню своими стонами и воплями, рвал на себе волосы, бросался на землю и колотился об неё головой, другой же спокойно и радостно распевал псалмы. Наутро кающемуся пришла в голову мысль: так как я долголетним подвигом уже стяжал особую благодать Святого Духа, которая уже начала проявляться в чудесах и знамениях, то после этого, отдавшись плотской мерзости, я совершил грех против Духа Святого, что, по слову Божию, не прощается ни в сём веке, ни в будущем. Я бросил жемчужину небесной чистоты мысленным свиньям, т.е. бесам, они потоптали её и теперь, наверное, обратившись, растерзают меня. Но если я во всяком случае окончательно погиб, то что же я буду делать тут, в пустыне? И он пошёл в Александрию и предался распутной жизни. Когда же ему понадобились деньги, то он, в сообществе с такими же гуляками, убил и ограбил богатого купца. Дело открылось, он был подвергнут градскому суду и, приговорённый к смертной казни, умер без покаяния. А между тем его прежний товарищ, продолжая своё подвижничество, достиг высшей степени святости и прославился великими чудесами, так что по одному его слову многолетне-бесплодные женщины зачинали и рожали детей мужеского пола. Когда пришёл день его кончины, измождённое и засохшее его тело вдруг как бы расцвело красотою и молодостью, просияло и наполнило воздух благоуханием. По смерти его над его чудотворными мощами создался монастырь, и имя его из Александрийской церкви перешло в Византию, а оттуда попало в киевские и московские святцы. “Вот, значит, и правду я говорю, - прибавлял Варсонофий, - все грехи не беда, кроме только одного - уныния: прочие-то все беззакония они совершали оба вместе, а погиб-то один, который унывал"»[10].

Удивительные свидетельства: на вершине покаяния надо уметь совместить в себе два как будто несовместимых самоощущения. С одной стороны – «mea culpa», моя вина, мой грех… А с другой – «это не я». Так больной приходит к врачу, показывает свою руку с занозой и молит: «Доктор, это по моей дури эта заноза оказалась во мне. Но ведь эта заноза – это не я! Можно ли сделать так, чтобы заноза была отдельно, а моя рука – отдельно?!». В покаянии человек с силой отталкивается от своего прошлого, сбрасывает его с себя, кричит ему в лицо: «я больше не хочу как прежде жить!», а, оборачиваясь к Богу - «Я больше не хочу Тебя терять!».

Покаяние действительно может менять прошлое (во всяком случае его влияние на настоящее). На вопрос «Если Бог всемогущ, то может ли Он сделать бывшее небывшим», христианская традиция покаяния говорит: да, может - если прошлое будет раскаяно… Некогда один монах попробовал освободить от беса приведенного к нему одержимого человека. Бес же заявил, что монах сам принадлежит ему… «Услышав это, брат, знавший кое-что за собой, отошел и ушел. Отыскав священника, он исповедал ему те грехи, о которых особенно сокрушался, и вернувшись назад, сказал бесу: "Скажи-ка мне, несчастный, что я сделал такого, за что должен быть твоим?». Отвечал ему бес: «Немного раньше хорошо я знал это, а теперь ничего не помню»»[11].

Эта идея «пластичности» человека, его переменчивости и, значит, сложности очень многое породила в европейской культуре. Вся русская классическая литература с ее заботой о «маленьком человеке» выросла из этой евангельской идеи.

Но сегодня неоязыческая идея «фатума», для пущей экзотичности назвавшего себя «кармой», вновь любо-дорога умам европейских неоязычников. И оккультисты даже сетуют: мол, люди, избалованные христианством и привыкшие к мысли о своей свободе, не сразу согла­шаются с тем, что на самом деле вместо них «карма творит свое» (Рерихи. Беспредельность. 463). «Нелегко человеку принять истину о его зависимости. Ведь ту цепь существований не прервать, не выделить себя, не приостановить течение. Как один поток Вселенная!» (Там же. 193).

Если человек есть всего лишь микрокосмос, всего лишь частица Вселенной — тогда и в самом деле нельзя ни «выделить себя», ни «приостановить течение». Но если человек надкосмичен, если в его глубине есть выход к надкосмическому Богу, то человек может сопротивляться любым детерминациям и, вопреки всему, — стоять в свободе и истине. Насколько эта христианская убежденность в нашей свободе (без этой убежденности не могло бы быть и раннехристиан­ского мученичества) была странна для язычников, видно из ее сегодняшнего неприятия неоязыческой теософией.

 

5. Не-космическое измерение человека

 

Выведя себя из природного контекста, человек смог осознать свое поведение в совершенно иной системе координат. Если человек — часть природы, то он не может оценивать свое поведение по иным критериям, нежели природные. Но природные феномены не подлежат нравственному суду. Персидские цари Кир, который мстил  реке, потопившей его лошадь у (Геродот. История, 1,189) и Ксеркс, приказавший бичевать море, расстроившее его планы[12] — предмет насмешек даже в дохристианскую пору. Нельзя возмущаться поведением рек или животных. И если быть логичным — то нельзя возмущаться и поведением преступника. Чтобы оправдать применение нравственных критериев в восприятии человеческих действий, философия должна осознать радикальное отличие человека от природы.

Осознав свою внеприродность, человек приобрел право пользоваться двумя различными языками: он смог описывать явления природы на не-антропоморфном языке, не при­писывая камням и звездам человеческие страсти. Но и себя человек смог осознавать и оценивать по внеприродным критериям. Раз «живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы» (Александр Галич), не стоит слишком большое значение придавать тому обстоятельству, что природа неподвластна нравственным законам. Человек-то внеприроден, а потому ценим по не-природным, нравственным критериям.

Так родилось то самое кантовское доказательство бытия Бога, за которое Иван Бездомный хотел сослать философа «в Соловки годика на три». Первый тезис Канта: все в мире подчинено закону причинности. Все события в мире соединены причинно-следственными связями, и ничего в нем не происходит без надлежащих причин, с необходимостью вызывающих к бытию свои следствия. Второй тезис: если человек тоже подчинен этому закону, то он не может нести нравственную ответственность за свои поступки. Третий тезис: если мы утверждаем нравственную вменяемость человека, мы должны постулировать его свободу. Вывод: следовательно, человек, живя в мире, не подчиняется основному закону мироздания. Значит, человек неотмирен, то есть обладает статусом экстерриториальности. Ничто в мире не может действовать свободно, а человек — может. Значит, человек есть нечто большее, чем мир. Таким образом, в человеческом нравственно-свободном опыте проступает иное измерение бытия — бытия не ограниченного пространством, временем, детерминизмом и одаренного свободой, нравственностью и разумом. Такое бытие на языке философии именуется Богом. Человек свободен — а значит, бытие богаче, чем мир причинности; человек свободен — а значит, «морально необходимо признавать бытие Божие»[13]

Дело в том (и это прекрасно показал И. Кант), что в природе нет и не может быть категории «долга». “Невозможно, чтобы в природе нечто должно было существовать иначе, чем оно действительно существует, более того, если иметь в виду только естественный ход событий, то долженствование не имеет никакого смысла. Мы не можем даже спрашивать, что должно происходить в природе, точно так же как нельзя спрашивать, какими свойствами должен обладать круг; мы можем лишь спрашивать, что происходит в природе или какими свойствами обладает круг”[14]. Человеку мы можем сказать: ты таков, но ты должен был бы быть другим. А в природных феноменах не может быть такого зазора между тем, что есть и тем, что «должно» быть. Луну не осуждают за то, что ее не видно днем. Солнце не судят за то, что оно порой затмевается. Волгу не награждают за самоотверженный труд в годы Войны. Сибирские реки не наказывают за то, что они текут в Ледовитый океан вместо того, чтобы проявить интернационализм, повернуть на юг и оросить своими водами пустыни Средней Азии.

И если человек есть исключительно часть “природы”, то  и человеческое поведение нельзя описывать в категориях “долга”.  Что бы ни натворил человек — реакция может быть только одна: “так получилось”, и иначе быть просто не могло. И нельзя винить того, чья человечность затмилась в некий день, самый важный для него и его ближних. И нелогично награждать соответствующей медалью хорошо воспитанного и генетически благополучного молодого человека за отвагу при пожаре.

Если в природе «должно» то, что несвободно, то, что необходимо должно было произойти при наличии соответствующих причин, то в области нравственности «должно» то, что избирается и достигается свободным усилием, то, что не вынужденно. Эти два «долга» не сливаются только в том случае, если мы не будет считать человека частной формой проявления всемирных законов…

И снова мы видим, что неоязычество отторгает этот христианский дар. Оно пробует описать человека на не-гуманитарном языке, на языке «физики» («природы»). У теософов даже слово «воля» означает всего лишь «импульс притяжения или отталкивания, порожденный биполярностью элементов»[15]. Ток, протекающий между «биполярными элементами» автомобильного аккумулятора, притягивает мошкару, летящую к фарам. И люди тоже просто должны научить измерять «энергетику» своих «аур». И тогда в рамках «философии космизма» человеческие чувства можно будет измерять в вольтах и амперах…

Христианство же не утратило чувство изумления перед чудом человеческого феномена: «Человек представляет собою большее чудо, чем всякое чудо, совершаемое человеком» (Августин. О Граде Божием 10,12).

6. ХРИСТИАНСКАЯ СЕКСУАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ


[1] Та же честность столетием позже звучит в признании свт. Григория Великого: «И о жизни врагов мы молимся, и однако же боимся, как бы нас не услышал Бог» (Беседа 27, 8).

[2] Пишу это слово с некоторой нерешительностью, которую прекрасно объясняет мой профессиональный анекдот ( анекдот почти что про меня). Итак, представьте, что православный миссионер выступает перед образованной, интеллигентной университетской аудиторией. И по ходу своей речи он доходит до необходимости употребить неприличное слово – «бес». Миссионер не первый раз общается с подобного рода аудиторией, знаете ее привычки, вкусы и немощи. Он понимает, что эта публика еще слово «Бог» как следует не научилась понимать. В постсоветской  образованской среде вместо этого непонятного слова принято употреблять что-нибудь попроще – скажем «Биоэнергоиформационное поле Вселенной». И понятно, что если в этой аудитории слово Бог норовят подменить каким-нибудь якобы синонимом (то «ноосферой» обзовут, то «Космосом», а то и вообще «мое высшее Я»), то уж слово «бес» тем более гарантированно вызовет возмущение просвещенной публики. Миссионер знает, насколько прав Дмитрий Мережковский «Черт хитер: он делает смешными тех, кто на него показывает» (цит. по: свящ. Сергий Желудков. Почему и я - христианин. Спб., 1996, с. 118). И тогда миссионер решает выразиться попонятнее, то есть на жаргоне своих слушателей. И говорит: «И вот в эту минуту к человеку обращается мировое трансцендентально-персональное онтологически-ипостазированное тоталитарное зло»… Тут бес высовывается из под его кафедры и переспрашивает: «Как-как ты меня назвал? Повтори, а то я не расслышал!».

[3] преп. Иоанн Лествичник. Лествица. Сергиев Посад, 1908. с. 83.

[4] Там же, с. 132.

[5] Там же.

[6] Зелинский Ф. Ф. Соперники христианства. Спб., 1995, с. 357

[7] преп. Иоанн Лествичник. Лествица. с. 73.

[8] преп.Иоанн Лествичник. Лествица. С. 87.

[9] Древний Патерик. М., 1899. с. 84. «У Господа разные святые: один приходит к Нему с радостью, другой - в суровости; и обоих Бог приемлет с любовью» (преп. Макарий Великий. Цит. по: митр. Вениамин (Федченков). Божии люди. М., 1991, с. 27).

[10] Соловьёв В.С. Три разговора о войне, прогрессе, и конце всемирной истории. // Сочинения. Т.2. М.,1988, сс. 674-676.

[11] Карсавин Л. П. Основы средневековой религиозности в XII-XIII веках преимущественно в Италии. Пг., 1915. сс. 65-66.

[12] «Ксеркс повелел бичевать Гелеспонт, наказав тремястами ударами бича, и затем погрузить в открытое море пару оков. Царь велел палачам сечь море, приговаривая варварские  нечестивые слова: «О ты, горькая влага Гелеспонта!.. По заслугам тебе ни один человек не станет приносить жертв как мутной и соленой воде» (Геродот. История, 7, 35)

[13] Кант И. Критика практического разума // Сочинения. М., 1965. Т. 4. Ч. 1. С. 458. Подробнее см. в моей книге «Христианская философия и пантеизм» (М., 1997. С. 120–128).

[14] Кант И. Критика чистого разума // Сочинения. т. 3. — М., 1964, сс. 487-488.

[15] Письма Елены Рерих, 1929–1938 гг. Минск, 1992. Т. 2. С. 334.

 

Домашняя ] Вверх ]